Author: | Date: 05.01.2013 | Please Comment!

(К 200-летнему юбилею А. И. Герцена)

«…к нам, домой; там любили когда-то мой язык и, может, вспомнят меня»

А. И. Герцен. С того берега

Четверть века назад выпускник Московского университета 1957 года Игорь Дедков писал о выпускнике Московского университета 1833 года Александре Герцене: «И через сто лет с лишним лет Герцена невозможно читать спокойно. Его не воспринимаешь как дальнего, отжившего свой век, скрывшегося за историческим горизонтом. Он словно рядом…». Тогда он был действительно рядом — хотя бы в названии прилегающей к его alma mater московской улице, по которой он так любил ходить, как любили бродить по переулкам и улочкам возле университета и его друзья, в разные годы учившиеся здесь и составившие славу русской культуры, и каждое новое поколение студентов знакомилось с ее историей и по названиям этих улиц.

Нынче нет этих названий, и только ли названий? Почему так часто вспоминаются горькие слова Власа Дорошевича, написанные в 1900 году, о том, что Герцен, любивший свое отечество просвещенной любовью, «этот великий ум, благородное сердце, великий мыслитель», который «так страстно, безумно тосковал по своей бедной, занесенной снегом родине», все еще не может вернуться в Россию? Почему юбилей публициста, прокричавшего «с того берега» на этот, что «нельзя даже говорить о правах человеческих, будучи владельцем человеческих душ», — почему этот юбилей не вызывает энтузиазма даже у многих из тех, кто относит себя к числу лиц высоко просвещенных? Неужели прав был Игорь Александрович Дедков, говоривший, как все еще живет «опасливое понимание, что герценовское слово, вроде бы уже свое отвоевавшее, отгремевшее, по-прежнему чересчур свободно», что нас и сейчас пугает его «страстная и свободная мысль, не ведающая страха, самообольщения и самодовольства»?

Спасибо коллегам с телевизионного канала «Культура», которые вспомнили о предстоящем юбилее нашего выдающегося соотечественника, рассказав о наконец-то отремонтированном единственном в Москве, да и в России, музее Герцена на Сивцевом Вражке. Но с каким комментарием была подана эта культурная новость! С советом не забывать, что «яркая жизнь» Герцена «достойна нового осмысления и освобождения от идеологических штампов» . Неужели и здесь оказался прав критик Дедков, говоривший, как, «рассуждая о нашей истории», многие «принимают позу третейских судей, беспристрастных арбитров, а более всего — многоопытных, всеведущих, проникших в последние тайны, истинно свободных, объективных мужей»?!

Что же имеют в виду нынешние борцы с «идеологическими штампами» в применении этой — ставшей нынче штампом — набившей оскомину формулы к А. И. Герцену? Ответ напрашивается один — статью «Памяти Герцена», написанную Владимиром Лениным к 100-летию Александра Ивановича. Но в чем суть этой статьи? Автор прежде всего стремится снять «затемнение» в очень «важном историческом вопросе» «о либеральной и демократической, о „соглашательской“ (монархической) и республиканской тенденции» в «русской буржуазной революции». Помилуйте, от чего же здесь следует освобождаться? Разве не является нынешнее наше общество результатом буржуазного переворота (или все же революции?) 1991 года? И разве мы не заинтересованы в построении подлинной демократии? Ленинская статья доказывает, что Герцен всегда, при всех сомнениях и колебаниях, оставался демократом — прежде всего потому, что защищал «крестьянскую идею „права на землю“». Именно демократизм Герцена важен автору статьи, а не «доброе мечтание» публициста о «русском социализме», ибо программа его была программой буржуазно-демократического развития (для Ленина — это несомненный прогресс в отличие от последующих за Герценом народников): «Чем больше земли получили бы крестьяне в 1861 году и чем дешевле бы они ее получили, тем сильнее была бы подорвана власть крепостников-помещиков, тем быстрее, свободнее и шире шло бы развитие капитализма в России». Стоит ли считать эту глубоко современную мысль «идеологическим штампом»? Не вина Герцена, а беда его, беда России, что в голос его не захотели вслушаться власти предержащие, и к 100-летию публициста его демократическая программа не имела никаких иных путей к осуществлению на родине, кроме революционных, что во многом и определило риторику статьи Ленина. Определение места Герцена в ряду дворянских поколений, полное согласие с ним в оценке декабристов (эта оценка более всего — нравственная, то же восторженно-нравственное отношение к восставшим 14 декабря было высказано и выдающимся русским философом Н. А. Бердяевым), утверждение, что «в крепостной России 40-х годов ХIХ века он сумел подняться на такую высоту, что встал в уровень с величайшими мыслителями своего времени», и бессмертная фраза, которую — стыдливо не называя имени автора — повторяют все, кто хочет сказать о великой заслуге Герцена, определить смысл и значение созданной Герценом вольной русской прессы за границей: «Рабье молчание было нарушено», — все это делает публикацию Владимира Ленина столетней давности востребованной и ныне.

Но отвлечемся от «идеологических штампов» этой статьи. Что сделало Герцена изгнанником, вынудило избрать своим уделом «добровольную ссылку», которой так и не оказалось конца? Почему на картине Николая Ге «Тайная вечеря» у Христа лицо Герцена? Вернулся ли великий демократ на этот берег, мост к которому он строил, чтобы «иной, неизвестный, будущий прошел по нем», где он, этот заветный мост?

Все символично и взаимосвязано в жизни Александра Герцена. 1812 — год его рождения — великий год в истории России, показавший силу русского народа; именно 1812-й дал толчок «мысли русского освобождения», и она «явилась в свет в тот день, когда русский солдат, усталый после боев и длинных походов, бросился, наконец, отдохнуть в Елисейских полях». Герцен проникнется этой мыслью, она будет его путеводной звездой на трудной журналистской дороге; его героями, «кованными из чистой стали», станут деятели 14 декабря, потому что ими двигало прежде всего нравственное чувство — возмущение неблагодарностью власти к тем, кто спас Россию (и — соответственно — эту власть), ее независимость и честь. Он писал, что именно «народ, забытый даже в это время всеобщего несчастия или слишком презираемый, чтобы просить его крови, которую считали вправе проливать и без его согласия, — народ этот, не дожидаясь призыва, поднимался всей массой за свое собственное дело». Однако крестьянин «возвратился в свою общину, к своей сохе, к своему рабству. Ничто для него не изменилось, ему не пожаловали никаких льгот в благодарность за победу, купленную его кровью. Александр подготавливал ему в награду чудовищный проект военных поселений». О том, что Герцен понял самую суть «декабризма», свидетельствует литература времени вызревания декабристских идей. О неблагодарности власти устами Чацкого сказал Грибоедов в знаменитом монологе о судьях, напоминая о «Несторе негодяев знатных», «и честь и жизнь» которого спасли те, кого потом выменяли на борзых собак; об этом сумел написать и Крылов в басне «Волк и журавль». О реальной и не использованной властью возможности отменить крепостное право в момент пика ее влияния на общество говорил Пушкин в повести «Метель»: «Время незабвенное! Время славы и восторга! Как сильно билось русское сердце при слове отечество!… С каким единодушием мы соединяли чувства народной гордости и любви к государю! А для него, какая это была минута!».

Об этой упущенной возможности — и необходимости — освобождения крестьян Александром I через десятилетия будет писать А. Н. Пыпин в либеральном «Вестнике Европы». Одной из главных причин русских революций ХХ века назовет опоздание с отменой крепостного права бывший социал-демократ и марксист, идеолог белого движения П. Б. Струве.

Ради дела «богатырей» 1825 года, ради свободного слова преломил, заглушил на время Александр Герцен свою кровную связь с Россией — и навсегда душой остался в ней, потому что там жил его мечтавший о свободе народ. Прощаясь с друзьями, Искандер писал: «…[русского народа] песнь и язык — моя песнь и мой язык…», этот народ «как-то чудно сумел сохранить себя под игом монгольских орд и немецких бюрократов, под капральской палкой казарменной дисциплины», сохранить «величавые черты, живой ум и широкий разгул богатой натуры под гнетом крепостного состояния». Вынужденный жить вдали от родины, Герцен не искал в эмиграции «ни отдыха, ни даже личной безопасности» и «ничего не любил в этом мире, кроме того, что он преследовал». С болью осознавая, что разлука с родиной может оказаться вечной, Герцен напишет: «Увидимся ли, нет ли — но чувство любви к ней проводит меня до могилы». Она далеко от нас, эта могила, — над лазурной Ниццей возвышается памятник Искандеру, он стоит лицом к России…

Он всегда был лицом к ней и испытал настоящее счастье, когда собравшиеся в газете «Неделя» молодые журналисты предприняли дерзкую попытку напечатать в России его статью. Руководитель издания Н. С. Курочкин, который в конце 1850-х гг. познакомился с Герценом во время своего путешествия за границу (за что навсегда был лишен права официально возглавлять какое-либо издание), в 1868 г. поручил А. П. Пятковскому, отъезжавшему в Европу, встретиться с Александром Ивановичем и договориться о сотрудничестве. Так в № 48 «Недели» за тот же год появился памфлет Герцена «Скуки ради» (за подписью «I. Нионский»).

Это наполнило радостью и надеждой Искандера. В письме Н. П. Огареву от 26 сентября 1868 г. он писал: «Кабы знать да ведать прежде, пол-„Полярной звезды“ можно было напечатать. Я готов бы был отдать им право на все напечатанное…». Сменившая Курочкина на посту фактического редактора «Недели» Е. И. Бочечкарова-Конради подтвердит желание печатать Герцена, и в № № 10 и 16 газеты за 1869 год опубликует и продолжение, и окончание памфлета, но… «Но» — это цензура, которая, разумеется, узнала (не узнать блестящий стиль Герцена было нельзя!) автора и «присовокупила» это «преступление» к числу прочих неблагонадежных деяний молодой редакции. В марте и мае 1869 года уже имевшая предостережение «Неделя» получает второе и третье предупреждение и приостанавливается на полгода.

И все же это не конец истории взаимоотношений А. И. Герцена с русской молодежью, с поколением журналистов, отстоявшим от него на три десятилетия. Через несколько месяцев закончится его земная жизнь, но газета останется верна памяти Искандера.

Несмотря на цензурные репрессии, в третьем номере «Недели» за 1870 год был помещен некролог редактору «Колокола». Главной в нем была мысль о масштабности его фигуры: «Имя Герцена, несмотря на то, что деятельность его проходила главным образом за границей и в таком направлении, которое не соответствует законам, существующим в России, известно большинству русского общества. <…> Оценка политической деятельности Герцена принадлежит, разумеется, будущим поколениям». В некрологе излагалась биография Искандера, с упоминанием и ссылок его, и пребывания во Франции в 1848–1849 годах, и основания Вольной русской типографии. Здесь назывались многие работы Герцена 1840-х годов, в том числе «Дилетантизм в науке» и «Письма об изучении природы».

В пятом номере «Недели» за 1870 год был опубликован обзор прессы «Иностранные газеты о Герцене». Обзор начинался словами: «Смерть Герцена, как и следовало ожидать, вызвала в иностранной печати ряд статей о покойном…» Особое место в обзоре было отведено выдержке из письма публициста Густава Раша, помещенного в «Neue Freue Presse». Раш подчеркивал гуманность, благородство, отзывчивость Герцена, дом которого всегда был открыт для изгнанников всех национальностей. В письме рассказывалось о помощи Искандера беднякам, на которую только в 1848–1849 годах он истратил несколько тысяч. В обзоре «Недели» были подробно описаны похороны Герцена: многочисленная процессия, сопровождающая гроб с телом публициста, за которым шли не только его друзья, но представители парижской демократии, рабочие с женами и детьми… Могила Герцена, писала газета, была усыпана цветами.

Эти публикации свидетельствуют не только о «безумстве храбрых» и высоком нравственном кредо журналистов «Недели», но они заставляют еще раз обратиться к вопросу об отношении молодежи конца 1860-х гг. к Герцену, которое нередко изображается односторонне, только как абсолютное неприятие «детьми» «устаревших», изживших себя идей представителя дворянского радикализма, что действительно было характерно для «молодой эмиграции» этих лет, да, впрочем, и для отнюдь не молодого — сверстника Герцена — эмигранта Михаила Бакунина. Интерес же к Герцену со стороны «Недели», самого радикального издания на тот момент (центра «крайнего», по выражению одного из цензоров, направления), глубокое уважение к нему, стремление познакомить с его статьями русского читателя в тот момент, когда Искандер фактически потерял возможность «звать живых», свидетельствует о том, что для тех, кто жил и пытался бороться за свободу, работая в России, мысли Герцена, его статьи были современны и идейно и нравственно созвучны их собственным размышлениям.

Вслед за Д. И. Писаревым, поплатившимся четырьмя годами крепости за статью-прокламацию «О брошюре Шедо-Ферроти», где публицист вступился за честь издателя «Колокола», травлю которого устами своего агента в Бельгии — барона Ф. И. Фиркса, скрывшегося за псевдонимом «Шедо-Ферроти», организовало русское правительство, — вслед за Писаревым в защиту Герцена прозвучал и голос журналистов «Недели».

1868 год. В восьмом номере «Русского вестника» появилась публикация «Русская печать за границей», в которой некто за подписью Р.Н. заявлял — запомним это! — что Герцен и его окружение, сидя спокойно в Лондоне или у Женевского озера, посылают на гибель русскую молодежь. Ответ из «Недели» прозвучал незамедлительно. Дмитрий Минаев в обзоре «Зимние листы русской журналистики» напишет, что подобные методы полемики, клеветнические полунамеки, «маскарадные ухищрения», «полицейское кокетство» недозволительны, когда речь идет «о некоторых сторонах заграничной русской печати», о которых нужно «или вовсе молчать, не находя возможным входить в подробности, или же нужно говорить все». Минаев удачно обыграл то, что автор «Русского вестника» ради видимости объективности назвал среди обозреваемых русских изданий за границей и брошюры Шедо-Ферроти, и очень тонко провел параллель между изданиями Шедо-Ферроти и оценками Герцена в «Русском вестнике».

Здесь же Минаев не преминул поблагодарить автора «Русского вестника» за то, что он познакомил русского читателя с такими фактами, о которых тот не имеет понятия, например, с тем, что «Колокол» издается теперь на французском языке. И затем прямо-таки с наслаждением пересказал некоторые сообщения из этого издания, о которых упомянул Р.Н., в частности, познакомил русского читателя с полемикой Герцена против французского публициста де Мазада, возлагавшего ответственность за голод в России на «эмансипацию» крестьян.

В некрологе Искандеру «Неделя» вернулась к стремлению защитить — теперь уже его память, подчеркнув, что «Герцен горячо любил Россию». Газета с горечью говорила о том, что русские люди вынуждены были узнавать о горячо любившем Россию редакторе «Колокола», который имел «значительный успех», из полунамеков «некоторых русских изданий, и особенно „Русского вестника“, из брошюрок Шедо-Ферроти, написанных против Герцена и свободно обращавшихся в России».

Итак, снова — Шедо-Ферроти… Барон Фиркс выпустил две брошюры против Герцена, причем, вторую — в декабре 1861 г. в Берлине на французском и русском языке (ее разрешили распространять в России, хотя само имя Герцена было официально запрещено) — за счет русского правительства. Причина была понятна. В августе 1861 года Искандер напечатал в «Колоколе» одну из самых лучших и острых своих статей — «Ископаемый епископ, допотопное правительство и обманутый народ», где обратился уже не к дворянству, так долго идеализируемому им, не к Александру II, с которым он «простился» в «Колоколе» 15 апреля 1860 года, но к народу: «…О, если б слова мои могли дойти до тебя, труженик и страдалец земли русской! до тебя, которого та Русь, Русь лакеев и швейцаров, презирает, которого ливрея зовет черным народом…». Именно в это время Николай Ге, еще незнакомый лично с Герценом, но увлеченный его статьями, и начинает писать свою «Тайную вечерю», рисуя лицо Христа с имеющейся у него фотографии редактора «Колокола». Есть разные мнения, почему это так, ряд исследователей склонны видеть в сюжете картины, кроме библейской, в том числе и историю — уже давнего — разрыва Герцена с единомышленниками, более всего с Грановским… Но есть нечто и в том, как совпало время создания «Тайной вечери» с разнузданной клеветнической компанией против Искандера. Художник привозит картину в Петербург в 1863 году, вскоре после ареста Писарева (летом 1862 года). Спустя некоторое время, вернувшись в Европу, Ге наконец-то познакомится с Герценом и напишет в феврале 1867 г. его портрет — один из лучших в ряду портретов Искандера: умные, все еще живые, но полные какой-то тайной боли глаза… Под несомненным влиянием Герцена художник решит возвратиться на родину и тайно перевезет его портрет в Россию.

Но что бы ни имел в виду Николай Ге, изобразивший предаваемого Христа с чертами Герцена, он оказался провидцем. Пройдет не более трех лет с января 1870 года, когда завершится земной путь Искандера и он уже не сможет отвечать своим оппонентам, как в первом, январском, номере «Гражданина» за 1873 год появится эссе его нового редактора Федора Достоевского — «Старые люди», где почти словами Шедо-Ферроти и автора «Русского вестника» Достоевский скажет о Герцене: «Он заводил революции, подстрекал к ним других и в то же время любил комфорт и семейный покой». Они были давние знакомые. Писатель знал Герцена еще по Петербургу времен «Отечественных записок» 1840-х гг., они встречались в Лондоне в том самом 1862 году, когда уже шелестели страничками читатели брошюрки барона Фиркса, и Достоевский в одном из писем А. П. Сусловой напишет в 1865 году, что они с Герценом в хороших отношениях…

Да, с этого времени Федор Михайлович изменился: он принял предложение одиозного издателя, князя Мещерского, сблизился с членом Государственного совета, будущим обер-прокурором Святейшего Синода К. Победоносцевым, он уверовал в то, что русскому народу потребно страдание, и поместил рядом со «Старыми людьми» свой очерк «Влас»…И все же очень трудно принять брошенный им в адрес публициста, положившего жизнь на то, чтобы страдание перестало быть уделом русского народа, того, кто — повторяем — не мог ответить противнику, — брошенный им упрек: «Герцену как будто сама история предназначила выразить собою в самом ярком типе… разрыв с народом огромного большинства образованного нашего сословия <…> К русскому народу они питали лишь одно презрение, воображая и веруя в то же время, что любят его и желают ему всего лучшего».

Может быть, и не стоило так долго останавливаться на этой давней истории, если бы она не выглядела весьма созвучной нашему времени, ибо нынче обозначилась явная тенденция представлять взгляды Достоевского как наиболее адекватно отражающие вектор искомой нынче национальной идеи. И есть ли в этом поиске место Герцену? Позволительны ли нам, нынешним, его размышления о том, что «пустота жизни растет со страшной быстротой», хотя, «по-видимому, все идет в порядке: солидные люди заняты ежедневными заботами, своими делами, возможными целями, они ненавидят всякие утопии и все перехватывающие идеалы, а в сущности это не так, и сами солидные люди с своими праотцами все, что ни выработали хорошего, выработали, постоянно идучи за радугой и осуществляя невозможности вроде католицизма, реформации, революции. Этих-то радуг больше и нет…»?

Как в свете набирающих силу религиозных идей, которые сегодня все больше сводятся к мысли о необходимости терпеть данную тебе в этой жизни бедность, — как теперь звучат вполне атеистические (это Достоевский особо ставил Герцену в вину, как первопричину его так называемого разрыва с народом и презрения к нему) рассуждения Искандера о том, что «пора бы перестать разглагольствовать о корыстолюбии бедных, пора простить, что голодным хочется есть»; что «нельзя проповедовать в одно и то же время христианскую нищету и политическую экономию, социальные теории и безусловное право собственности»?

Как нам быть с выстраданной мыслью Герцена, прожившего долгие годы в цивилизованной Европе, куда нынче так жадно устремлены наши взоры, — как быть с его мыслью о том, что нравственность этого мира «основана на арифметике, на силе денег», и буржуазия, у которой «одна религия — собственность», «не поступится ни одним из своих монополей и привилегий», но «порядочный человек» не может подчинить всего деньгам, ибо «у него в груди не все продажное»? Как отнестись к его утверждению, что «последним словом цивилизации, основанной на безусловном самодержавии собственности», может быть только «мещанство», если, собственно, это мещанство, создание его и становится у нас теперь неким категорическим императивом?

Так что же, устоял ли строившийся Герценом мост на этот берег? Не стали ли обращенными к нему самому его слова, адресованные «великим безумцам, святым Дон-Кихотам»: «Много мечтаний, дорогих человеку, в которые он верил, вопреки уму садятся с вами за небосклон. Вы много унесете с собой: беднее будет жизнь без вас… пошлее»? Или мы сумеем — вопреки «строгому выговору управы благочиния над всемирной историей»- вернуться к ценностным приоритетам нашего великого соотечественника, чтобы этот берег не стал берегом утопии?